В журнале «Москва» готовится к публикации повесть Алеся КОЖЕДУБА «Внуковский лес». Предлагаем вниманию читателей «Аргументов недели» отрывок из этой повести.
Очень скоро я узнал, что внуковские окрестности просто-таки напитаны литературой. Если в усадьбе Абрикосова сия госпожа присутствовала, скажем так, условно, то в окрестных особняках, домах и домишках она проживала вполне полноценно. Даже улицы в деревне Абабуровка, откуда вышла вся прислуга прежних и нынешних господ, назывались Литературная, Гоголя, Герцена и Ломоносова. И на одной из этих улиц располагался участок Гайдара. Я уж не знаю, сам Аркадий его купил или сын Тимур, но на участке стояли три дома, и друг другу эти дома не мешали. Классики советской литературы, пусть и детской, любили жить просторно.
Наши творческие мастерские размещались на улице Некрасова. Лично я с большим удовольствием проживал бы на улице Гоголя, однако и Некрасов не последний поэт. Он знал, кому живётся весело, вольготно на Руси.
Кроме творческих мастерских у нас на Некрасова были дачи Твардовского, Исаковского и Погодина. Причём это были настоящие дачи, по гектару каждая. В глубине заросших лесом участков угадывались очертания деревянных строений, кое-где ещё сохранивших черты былого великолепия. Например, дом на участке балерины Лепешинской был настоящим русским теремом. Может быть, его тёмные брёвна были уже изрядно источены короедом, но издали дом смотрелся весьма живописно. Позже участок Лепешинской купил какой-то тележурналист, и терем исчез, а на его месте появился типовой американский особняк.
А вот дом на участке Попова, первого московского мэра, выглядел как сарай. Но у этой дачи была своя история.
По иронии судьбы Гавриил Попов купил эту дачу у другого Попова – Серафимовича. И все в округе стали говорить, что наш мэр – внебрачный сын этого самого Серафимовича.
– Вчера он меня в канаву спихнул, – как-то пожаловался мне Иванченко, сосед с первого этажа.
– Внебрачный сын? – хмыкнул я. – Зато теперь вы смело можете говорить, что вас смыло «железным потоком».
– «Волгой» меня смыло! – обиделся Вячеслав Иванович. – Иду спокойно по дороге, и вдруг бац в задницу. Я носом в канаву. Гаврила выскочил из машины, помог подняться. Полчаса извинялся.
– Не заметил вас на дороге?
Надо сказать, не заметить Иванченко на дороге было трудно.
– Говорит, на льду занесло.
– Тяжёлая машина, – сказал я.
– Машина хорошая, водитель плохой, – согласился Иванченко. – Слушай, не пойдёшь ко мне в ревкомиссию?
– Куда?! – оторопел я.– В Ревизионную комиссию Союза писателей России. Ротация намечается.
– А что в ней надо делать?
– Ну, что… Проверять документацию. Тяжёлые времена для писателей наступают.
Лично я эту тяжесть в своей жизни пока не замечал. Но старшие товарищи лучше знают, что за времена на дворе. Как сказал один из них, «времена не выбирают, в них живут и умирают». И я никогда не слышал, чтобы эти времена были лёгкими.
– Пойду, – сказал я. – В комиссии лучше состоять, чем ею рассматриваться.
– Точно! – засмеялся Иванченко. – Прямо на завтрашнем заседании мы тебя и введём.
– Слава! – послышался голос Люды, жены Иванченко. – Пойди-ка сюда.
Слава ушёл, а я отправился в лес, начинавшийся прямо за воротами посёлка. Для меня он был не меньшим благом, чем сама дача.
Я родился в полесской глуши, и в любом лесу чувствовал себя гораздо увереннее, чем на городской улице. Здесь мне легче дышалось, яснее думалось, ярче виделось. Иногда мне даже казалось, что я понимал язык трав и деревьев. Впрочем, как и говор реки, которая готова беседовать с тобой сутки напролёт и в любую погоду.
Оказалось, что внуковский лес ещё совсем недавно был настоящим. В нём встречались кабаний помёт и лёжки. Не очень далеко от посёлка я обнаружил загон и вышку для охоты на лося. Их, конечно, уже не использовали по назначению, однако брёвна загона были довольно крепкие, а на вышку можно было взобраться по лестнице. Стало быть, не так давно по этому лесу бродили лоси.
Ранней весной мне на глаза попался крупный заяц. Он был наполовину беляк, наполовину русак и полностью соответствовал поговорке «здоров, как старый заяц весной». Заяц тяжело прыгал по просеке метрах в двадцати от меня, и я легко мог бы его догнать. Но зачем писателю заяц? Я поглазел на него и пошёл на лыжах дальше.
Кстати, заячьих следов на снегу в посёлке было полно. Пропали они в середине девяностых. В те годы многое в Подмосковье пропало, как и во всей стране.
Однажды на просеке прямо на меня из леса выскочила лиса. Она была худовата, но вида вполне здорового. Судя по размерам, это был скорее лис, чем лиса. Он коротко глянул на меня и сиганул в лес через просеку. Тут же из кустов вывалились две тяжело дышащие собаки. Это были крупные псы, породистые, один с короткой шерстью, второй с длинной. На обоих ошейники. Было видно, что гнались они за лисом давно. Короткошёрстный пёс рыкнул и снова бросился гущу леса. Длинношёрстный протяжно зевнул и сел у моих ног. Весь его вид говорил, что в лес он больше ни ногой.
– Со мной пойдёшь? – спросил я.
Пёс кивнул.
– А живёшь где?
Пёс стал выкусывать на животе блох.
Он проводил меня до ворот посёлка и исчез.
Да, лес здесь ещё был похож на настоящий. Позже я узнал, что именно в этом лесу провёл несколько дней Александр Фадеев. В воспоминаниях «В июне 1954 года» критик-конструктивист Корнелий Зелинский написал, что незадолго до самоубийства Фадеев пришёл на дачу Бубеннова во Внуково. Он сбежал от жены из Переделкино и несколько суток ночевал в лесу, слушая шум деревьев и лай собак в далёком жилье. Денег у него было мало, и он выпивал двести грамм в день, закусывая хлебом с луком. «Я бродил по лесу, два-три раза в день возвращаясь в «забегаловку», – рассказывал Фадеев Бубеннову. – Я наслаждался дыханием самого леса, которое меня возвращало к моим скитаниям по тайге в годы моей партизанской юности на Дальнем Востоке. Я дышал полной грудью, и чувство безвестности, чувство того, что сейчас никто не знает, где я и кто я, вылилось в счастливое чувство свободы, независимости».
А потом он вернулся в Переделкино, достал из тумбочки пистолет и застрелился. Рядом с собой на столике у кровати Фадеев поставил портрет Сталина.
Лес лесом, но подлинными достопримечательностями внуковских окрестностей были всё же дачи. Абрикосовская, как я уже говорил, появилась у деревни Изварино ещё до революции. Советская творческая интеллигенция стала заселять эти места в тридцатые годы. Вероятно, этот процесс происходил одновременно во Внуково и Переделкино, но о переделкинских небожителях страна знала гораздо больше, чем о внуковских. Объясняется это очень просто – там жили писатели, публика тщеславная и плодовитая. Денно и нощно они описывали свои дачные дрязги и склоки, а обыватели усердно распространяли их. Взять хотя бы историю о Чуковском и Катаеве.
Киношная группа приехала в Переделкино снимать дедушку Корнея. Все понимали, что запись на природе выгодно отличается от съёмки в квартире. Корней Иванович рассказал об усатом Тараканище, Мухе-цокотухе, бегемоте, застрявшем в болоте. Киношники закончили съёмку, свернули аппаратуру и вышли на улицу.
– Хорошо у них в Переделкине! – сказал режиссёр, потягиваясь. – Птички поют. Пиши себе и ни о чём не думай.
Он вдруг увидел пионерку, которая шла в их сторону по улице. Это была замечательная девочка, с белым бантом на голове, алым галстуком на груди и красными сандалиями на крепких ножках.
– Давайте запишем девочку, – распорядился он. – Пусть скажет, как она любит дедушку Корнея.
Оператор включил камеру.
– Ты знаешь, кто такой Корней Чуковский? – спросил режиссёр, протягивая к девочке микрофон.
– Знаю! – громко ответила пионерка, глядя на него ясными глазами. – Это очень плохой писатель!
Микрофон выпал из рук режиссёра. Девочка проследовала по улице дальше. Режиссёр не поленился и ещё раз сходил к Чуковскому.
– Это внучка Катаева… – потупил глаза классик.
В этом эпизоде отразилась вся жизнь переделкинских писателей. Любили они друг друга истово.
Иное дело внуковские дачи. Писателей среди их насельников было ничтожное меньшинство, да и жили они на выселках, за оврагом. А перед оврагом, на лучших участках, проживала музыкально-актёрская элита. Александров и Орлова, Утёсов, Соловьёв-Седой, Образцов, Лебедев-Кумач, Лепешинская, Быстрицкая…
Жизнь на этих дачах протекала насыщенная, но не столь явленная напоказ, как в Переделкине. В воспоминаниях племянницы Любови Орловой я прочитал, что внуковские дачники недолюбливали переделкинских. На посиделках, что регулярно устраивали Александров и Орлова, к примеру, распевали песню, в которой были слова: «Но известно всем давно Переделкино хвалёное перед Внуковым г…о!»
«Ага, – думал я, читая эти строки, – наши тоже были не лыком шиты. Придёт время – и мы напишем».
А время в середине восьмидесятых никуда не спешило. Где-то вдали погромыхивали раскаты третьей мировой войны, но простых граждан это не пугало. Им, гражданам, ещё нечего было терять. Советские люди поголовно были атеисты, однако отчего-то верили, что за пазухой у них припрятаны две, а то и три запасные жизни. В голове варилась каша из смеси безверия и православия, над которыми главенствовали догматы буддизма. Впрочем, граждане об этом не подозревали и готовились летом съездить куда-нибудь в Крым.
Как-то на выходе из леса мне на глаза попался Цыбин с тачкой, полной камней. Он строил баню и собирал возле речки камни для парной.
– Старшину видел? – спросил он.
– Нет, – сказал я.
– Держись от него подальше. Страшный человек!
Старшина, как и Цыбин, казались мне милейшими людьми, но сказать об этом я не мог ни тому, ни другому.
– И в буфет с ним не ходи! – крикнул мне вдогонку Цыбин.
– Почему?
– От его взгляда продукты портятся.
Как раз сегодня в буфет завезли осетрину. Интересно, какова она будет завтра? Старшина уже навестил буфет. Меня утешало лишь то, что оба поэта не собирали грибы.