Подписывайтесь на «АН»:

Telegram

Дзен

Новости

Также мы в соцсетях:

ВКонтакте

Одноклассники

Twitter

Аргументы Недели → exlibris № 10(352) от 14.03.2013

Уголок писателя

, 16:11 , Писатель

С 13 по 17 марта 2013 года в Москве, на территории Всероссийского выставочного центра (ВВЦ павильон №57) состоится 16-я Национальная выставка-ярмарка «Книги России». На стендах газеты «Аргументы недели» будет широко представлено творчество Виктора Трифоновича Слипенчука, чьи рассказы сегодня публикует наш еженедельник. В подборку вошли три никогда не печатавшихся произведения писателя, а также рассказ "Перегруз", опубликованный в далёком 1971 году.

 

Солнечный шум

Деревянная кроватка стояла посреди небольшой горенки, напротив окна с раздвинутыми марлевыми шторками. Вначале мне было плохо, и я, чтобы привлечь внимание, заплакал. Но в горенке никого не было, и я стал следить за солнечными зайчиками, которые резвились на моей постели. Потом мне стало хорошо – тепло, уютно. Я проводил рукой по ребристым лесенкам своей кроватки, и зайчики разбегались от меня то в одну сторону, то в другую. Мне казалось, что они живые и всё знают обо мне. И потому резвятся, что им, как и мне, сейчас хорошо и уютно.

За окном во дворике послышался какой-то необычный шум. Совсем не такой, когда прибегают мамы, чтобы покормить меня, но всё равно все солнечные зайчики сорвались с моей постели и помчались туда, и уже смешались с этим необычным шумом, и сейчас вместе с ним вкатятся в горенку. Я не мог ждать и всем своим существом кинулся навстречу этому катящемуся солнечному шуму. Потому что чувствовал, что сам являюсь его частью, и мне не терпелось увидеть его.

И я увидел – моих старших сестёр и братьев. Они ворвались в горенку, отворив настежь все возможные двери, и запах улицы охватил меня. Охватил дыханием лета и радостью какой-то новой жизни. Их глаза сияли нескончаемым счастьем, и всё моё существо стало во мне подпрыгивать и кувыркаться.

– О, смотрите, он уже стоит!.. И радуется! Смотрите, как подпрыгивает?! Эй, великан, – выскочишь! – восторженно закричали мои сёстры и братья. И обступили меня.

Я с высоты кроватки стал хватать их за волосы, и они, поднимая лица, смеялись мне. Я был в сердцевине этого солнечного шума. Я купался, я плавал в нём.

Потом мой брат воскликнул с ужасом и восторгом:

– Вон, посмотрите, сколько он навалил!

Брат выставился лицом в проёме между вертикальных лесенок, и я передвинулся к нему по кроватке.

– Он загораживает. Навалил и стесняется!

– Надо же?! Наверное, скоро начнёт ходить.

Сёстры осторожно вынули из-под ног простыню, со смехом заметив:

– Братик твой, он такой, Эдик всё видит.

Сёстры перестилали постель, а я стоял в углу кроватки и слушал брата. Глядя на меня снизу вверх, он то и дело ласково спрашивал:

– Что, обделался?! Ты что весь обделался, да?!

Солнечные зайчики разбежались, и мне хотелось заплакать. Сестра, которую я вот только что дёргал за волосы, отодвинула брата и, привстав на цыпочки, взяла меня под мышки. Она ещё ничего не сказала, а я уже знал, что она хочет взять меня с собой.

– Рая, куда ты его тянешь? Ты же уронишь! – вскричали старшие сёстры.

Но сестра тянула меня через край кроватки, и я вновь вцепился в её золотистые волосы. Её голова была для меня как солнце клубящихся лучей.

– Мы не оставим его. Он наш! Мы заберём с собой, потому что мама плачет по нему.

Меня утащили домой, к маме.

Всё – больше никаких картинок из того солнечного шума.

На всю жизнь запомнилась восьмилетняя Рая, её карие лучащиеся глаза и родинка чуть выше верхней губы.

Запомнился и четырёхлетний Эдик. Который и ныне, хотя ему за семьдесят, сохранил живой интерес к людям, в особенности к тем, кто по каким-то причинам весь обделался. Как и тогда, его впечатления о них полны ужаса и восторга.

В это трудно поверить, но мне было десять месяцев. Я никогда не упоминал об этом факте не потому, что в него не верилось, а потому что маме не нравилось, когда кто-нибудь из нас, её детей, вспоминал о нём. Мама полагала, что тогда ей лучше было бы умереть.

После родов, а я был поскрёбышем (родился весом не то пять двести, не то – шесть), у мамы пропало молоко. Тётя Таня, живущая возле роддома, забрала меня, чтобы разные мамы прибегали в её глинобитную хижинку и кормили меня грудью – своим остаточным молоком.

Я родился 22 сентября 1941 года, то есть ровно три месяца спустя после начала войны.

12.06.2012 г.

Флажок

Сегодня так сильно работает солнце, что слышен шелест движения лучей. Комбайн гудит, и из рукава комбайна фонтаном бьёт пшеница. Бункер переполнен зерном. Я руками и ногами рассовываю его по кузову трёхтонки. Я раздет до пояса, но мне всё равно жарко. Сегодня так сильно работает солнце. Комбайнёр с мостика смеётся мне белыми зубами. Его лицо обуглено.

– Давай, давай, хлопец, быстрей обертайся!

И я «обертаюсь» – это уже седьмой рейс. Трёхтонка отваливает от комбайна, как катер, и комбайн опять катит мотовило по звонким волнам. Ветер шумит в ушах, будто летит над полем. Я лежу на пшенице. Над пшеницей течёт спелый воздух обильного урожая. Я закрываю глаза и вижу смеющегося комбайнёра.

– Давай, давай, хлопец, быстрей обертайся!

На току солнце ещё невыносимей. На току много металлических труб. Они раскалены. Они напоминают уродливые животы, набитые хлебом.

Я раскрываю задний борт, и зерно льётся в пасть бункера. Я помогаю зерну лопатой. Я пользуюсь ею как веслом, и снопы искрящихся брызг звенят в моих глазах.

– Губкин! – окликает меня дядя Вася, начальник тока. – Если так и дальше, то к вечеру быть тебе с флажком!

После пятнадцатого рейса мы с шофёром прикрепляем флажок чемпионов к трёхтонке, и я иду домой. Я ложусь спать на сеновале. В небе танцуют весёлые звёзды. Я закрываю глаза и вижу горы хлеба. Я вижу ток, трёхтонку, флажок чемпиона и комбайнёра, смеющегося белыми зубами.

– Давай, давай, хлопец, быстрей обертайся!

И властная скрипка ночи уносит меня к звёздам.

 

Волчок

Встало солнце, и я уже был на току. От обильной росы бурты зерна искрились, как наметённые сугробы снега. Дядя Вася, начальник тока, наклонился и зачерпнул рукой горсть пшеницы.

– Вимы хорошо идут? – спросил я.

– А чего им не идти, все новые.

Мы направились к бункерам, и он сказал:

– Тебя отец ждёт на весовой.

Я остановился.

– Дядь Вась, скажите, что я ещё не пришёл.

– Чего не пришёл – он видел.

Помолчав, дядя Вася как-то очень утвердительно спросил:

– Небось, с Волчка упал?! Подравняй бурты и подходи.

Он опростал ладонь и пошёл к весовой.

У весовой они сидели на лавочке. Мотоцикл с коляской стоял рядом, и я сел на люльку так, чтобы не было видно фингала под глазом.

– Вчера сколько рейсов сделал?

– Пятнадцать.

– Больше всех, – дядя Вася сказал это с восхищением.

– Как же больше?! Пушкарёв-то шестнадцать сделал.

– Пушкарёв намного раньше начал.

Дядя Вася стал выгораживать меня, и я заметил, что отец улыбается.

– Что с Цыгальнюком вышло?

– Ничего не вышло.

Я стал сандалией сбивать с подножки мотоцикла глину.

– Здравствуйте!

Я отвлёкся и, подняв лицо, повернулся. Валя была в тренировочных брюках и лёгкой ситцевой блузке, голубенькой с блестящими пуговками.

– Э, красавец! – отец усмехнулся, и я, присев, стал вытирать мотоцикл.

– Значит, с Волчка упал?

Дядя Вася неестественно закашлялся, а я, не поднимая головы, кивнул.

– Работать-то сможешь? – отец, не глядя на меня, вздохнул. – Ну ладно, иди.

Он стал заводить мотоцикл, а мы с Валей пошли к гаражу на свой ЗИЛ.

–Ты в кино не ходила?

– Бабушка приехала.

– А сегодня пойдём?

Валя приостановилась и так продолжительно посмотрела на меня, что мне захотелось убежать куда-нибудь.

Вечером мы встретились возле колодца. До начала сеанса ещё была уйма времени, и мы решили посмотреть на Волчка, гнедого низкорослого мерина. В сенокос я подтаскивал на нём копны сена, и Волчок теперь узнавал меня, словно друга.

– Здравствуйте, дядя Федя! – сказали мы конюху.

– Угу, – ответил дядя Федя. (Он привязывал Рыжуху к арбе с клевером.)

– Волчка давно купали?

Дядя Федя привязал Рыжуху и, подняв на вилах слежалый клевер, понёс его, словно зонт, к другой арбе.

– Давайте слетаю на речку.

– Как слетаешь – он в Черёмушках?!

– Как в Черёмушках?!

– А так. Твой батька ещё на прошлой неделе отдал в пятую бригаду.

Я сразу вспомнил, как на весовой неестественно закашлялся дядя Вася, а отец, не глядя на меня, вздохнул.

Дядя Федя, опершись на вилы, поинтересовался:

– Кто это тебя так изукрасил?

Я молча отвернулся.

У клуба встретился Сашка Цыгальнюк. По виду он был нормальным. Проходя мимо нас, он наклонился к Вале и тихо сказал:

– Здравствуй, Валя.

Валя сделала вид, что не слышит, – мы вошли в клуб. Мы сели в третьем ряду, а перед самым сеансом вошёл Сашка. Не глядя на нас, он прошёл в конец зала, сел на последней скамейке с краю, чтобы лучше видеть Валю.

Всё кино она оглядывалась, но я не обижался. Да и как я мог обижаться, если Сашка Цыгальнюк начал писать ей записки ещё в прошлом году.

 

Перегруз

У нас на борту семьсот пятьдесят тонн мороженой рыбы, и мы со дня на день ждём сухогруз «Остров Лиcянского». Николай Руско спросил у меня:

– Валер, ты перегруз делал?

– Нет, не делал, – сказал я и прикурил.

– Замучаешься, – Руско сильным выдохом выпустил дым. – Понимаешь, могу пахать две смены подряд, а перегруза боюсь.

Мы помолчали, и тут я увидел Витьку Тихонова. Тихонов стоит на выкатке тележек из морозилки и получает пай как матрос первого класса, потому что стоять на выкатке – это не то что стоять на фасовке. Руки у Витьки всегда красные, как варёные. Витька подаёт на выбивку противни с мороженой рыбой.

Вынырнув среди тележек, он наклонился ко мне.

– Ты перегруз делал?

«Что они, сговорились?» – подумал я и, глянув на Кольку, ответил:

– Нет, не делал.

– Не делал!

Витькино лицо просияло. Оно сделалось почти радостным. Улыбаясь, он озирался, как бы приглашая всех разделить его восторг. Лично я не откликнулся на приглашение, и правильно сделал. В следующую секунду его улыбка исчезла, лицо исказилось от злости.

– Какого чёрта не взвешиваешь противни? Короб на полста тянет. Ты что, совсем оборзел?

– Нет, я не оборзел, – сказал я Витьке.

И тогда он выплеснул в лицо всё, что думает обо мне. И я узнал, как некоторые плохо думают здесь о новичках, но смолчал.

Юркнув среди тележек, Витька вернулся со старшим матросом и трюмным Санькой Головкиным. При них Витька опять повторил слово в слово всё, что думает обо мне, и они сошлись на том, что я совсем оборзел.

– На перегрузе ставьте его со мной, – бросил трюмный Санька Головкин, и они ушли, оставив меня со своими нехорошими мыслями.

– Пусть идут они к... – посочувствовал Колька, и хотя я согласился с ним, после смены долго не мог уснуть.

«Перегруз... Подумаешь, перегруз. Да я в геологоразведке работал. Меня мошка заедала, и робу с меня, может, с кожей снимали. Там тоже Санька Каримов кричал: «Убёгнешь». Но я не убежал. Перегруз. Видал я ихний перегруз». Настроение восстановилось, и, засыпая, я услышал, как боцман заорал: «Майнать кранцы». «Значит, всё-таки перегруз... Швартуемся», – уже во сне отметил я и проснулся от толчка в плечо.

– Перегруз.

Санька Головкин. Широкоплечий, бородатый, в литых резиновых сапогах, в рыбацком свитере, заправленном в чёрные сатиновые брюки, подпоясанный широким кожаным ремнём, он играет коробами, как ребёнок кубиками. Кажется, стоит Саньке только прикоснуться к коробу, и тот сам взлетит и точно упадёт на строп.

– Эй, на барже! – кричит Санька в лючину трюма. – Майна!

Огромный железный крюк зависает в проёме, и Санька беззлобно ругается. На лебёдке ругань понимают правильно. Через секунду Санька накидывает на крюк два стальных троса.

– Набил! – кричу я.

Строп вздрагивает и застывает в нескольких сантиметрах над деревянными решётками. Санька спрыгивает и, уже не высовываясь в проём, заканчивает:

– Вира... Погнали!..

Вместе мы подходим к парням, свалившимся тут же на короба, и я, стараясь дышать как можно ровнее, сажусь возле Мишки Краснопёрова. Усы у Мишки покрыты инеем, и он похож на маленького моржа.

– Миша, ты как морж.

Мишка не слышит моего сравнения. Моего сравнения не слышит никто, кроме Саньки Головкина, потому что шум кипящей крови заглушает всё. Трюм вздрагивает от ударов сердца, и пар человеческих тел осыпается со спецовок солью.

– Иди тару перекинь... Последний шар начнём. – Сквозь глухие удары Санькин голос едва различим.

Я вскакиваю. Я, не оглядываясь, иду в угол, забитый картоном. Я знаю: Санька рядом. Санька ждёт, когда я свалюсь. Тогда он скажет:

– Ну что, салага, будешь взвешивать противни?

Саньке это очень хочется сказать. Саньке хочется сказать мне это третью смену, и третью смену я держусь на одних нервах. Спина и руки налились свинцом. Наконец я умер. Санька, пряча усмешку в бороду, наклоняется надо мной, а Витька Тихонов, радостно озираясь, сообщает всем:

– Отдал концы, салажонок. Сам виноват. Надо взвешивать противни. Совсем оборзел. Короб на полста тянет.

– Губкин! – едва доносится до меня лязганье опускающегося стропа.

Я поворачиваюсь и вижу Саньку. Санька уже бежит к стропу с коробом. Я бросаюсь за ним. Я бегу след в след. Сейчас Санька качнётся и отскочит, давая место мне, а короб точно ляжет на строп. «Сколько их... этих стропов... Последний шар... Чёрт его подери», – мельком думаю я. И опять хватаю короб. И опять впереди Санькина просоленная спина.

Время. Вы, конечно, ощущали его стремительный бег в рокоте турбин реактивного лайнера. Вы подслушивали его в шорохе листьев и шуме дождя. А приходилось ли вам слушать его в трюме на перегрузке? Когда оно хрипит и застывает в легких. Когда каждая секунда сорокакилограммовым коробом падает на строп, и впереди его ещё целый шар.

– Губкин, погнали!

Мы с Санькой отскакиваем, и последний строп, как снаряд, летит на палубу. Перекур.

Мы садимся в круг. Санька достаёт сигареты и первому даёт мне. Я зажигаю спичку, и мы, прикурив, по одному поднимаемся на палубу.

Всё тело ноет, и я вижу, как парни с трудом стягивают с себя робы. В умывалке я говорю Тихонову:

– Витька, сыграем в шахматы?

Витька смотрит на меня стеклянными глазами.

– В шахматы! – повторяю я. В глазах у Тихонова сверкнул злой огонёк и тут же погас.

– Иди-ка ты, – буркнул Витька, и Санька Головкин захохотал.

– Он щас копыта откинет... Шахматы... – Санька подмигивает мне, и я понимаю Саньку без слов.

– Контрофорь конец! Конец контрофорь! – доносится с бака.

«Отшвартовываемся. Конец перегрузу». Я взбиваю подушку и... лезу на кормовой мостик. На меня сыплются кухтыли, и Санька Головкин кричит: «Лезь, студент, тару перекидывать... Сейчас мостик грохнется... быстрей...» Я тороплюсь, разбивая колени и пальцы в кровь. Санька подаёт мне руку, и тут – волна, огромная, как бы высвеченная изнутри. Я теряю равновесие. «А-а-а», – кричу я.

– Валер, Валер, повернись.

Я открываю глаза, Мишка Краснопёров трясёт моё плечо.

– Стонешь, спасу нет.

– Понимаешь, приснилось – с кормового мостика упал... летел, и ты разбудил.

– Понятно, это хорошо, это ты растёшь. – Мишка зашторивает койку. Голубенькие занавески плавно парашютируют, и, засыпая, я слышу шум кипящей волны, трущейся о переборки пустых трюмов.

Находка, 1971 г.,

многотиражка, УАМР «За активный лов»

Подписывайтесь на Аргументы недели: Новости | Дзен | Telegram