Пеплу крахмальную сорочку — и вуаля!
Февральский переворот в Петербурге пришёлся на разгар отопительного сезона, и Николай Сушкевич, истопник и слесарь Иркутского городского театра, сильно озадачился. В 1905-м, когда с галёрки летели окурки митингующих, страховые агенты всерьёз опасались, что здание загорится. А Николай Алексеевич боялся потерять место, о котором с гордостью говорил: «В театре служу». Тогда обошлось, а теперь неизвестно, куда повернёт. И спросить ведь не у кого: вся дума (то бишь партер и ложи) теперь ходит на демонстрации. Гласные чему-то радуются (господам позволительно), но старина Сушкевич знает: после переворотов всегда не хватает денег и дров.
Перед последним спектаклем сезона Николай Алексеевич услыхал разговор антрепренёра Смоленского и театрального критика, писавшего под псевдонимом «Гамма». Тот, как обычно, придирался и важничал:
— Репертуар у вас неудовлетворителен. Прежде, когда на театрах лежала тяжёлая рука царских цензоров, и на сцене царила дребедень, подобострастная или романтическая. Но теперь иные времена, и зрителя не возьмёшь заурядной историей о помещике, попавшем в любовные сети кокетки. Многие антрепризы обновили репертуар: ставят «Врагов» Горького, «Савву» Андреева, «Гибель Надежды» Гейерманса, «Выше наших сил» Бьернсона, «Ткачей» Гауптмана. Отчего же нас, иркутян, пичкают чёрствыми пирогами?
— Строго-то говоря, и ваш Бьернсон не соответствует новой эпохе, — стал выстраивать оборону Смоленский.
— Пожалуй что, — несколько озадачился критик. — Но опять встрепенулся. — Так ищите других! Теперь-то ваши руки свободны, совершенно свободны!
Антрепренёр поглядел на критика недоверчиво:
— Это шутка такая? Четыре месяца миновало со времени переворота, а ни одной новинки ещё не появилось! Где история революционной борьбы, где картины светлого будущего? Мы не слышим ответа. Отмалчиваются драматурги-социалисты. Да нам просто приходится работать с литературным хламом!
— Касательно хлама вы точно подметили: любит ваш режиссёр в нём копаться, хе-хе! Да добро бы находил, как старьевщик, брильянты в камзоле (ну хоть иногда), а то ведь берёт что попало!
Смоленский дёрнул плечом (первый признак, что задет) и резко обернулся к Сушкевичу:
— Режиссёра не видел, Алексеич?
— Он с «героем-любовником»: монолог переписывают. Про права и свободы вставляют.
— Вот! Вот! — полный благодарности взгляд на истопника. — А вы говорите! — и так качнулся с пяток на носки, что критик невольно отстранился. — Да мы сами из любого камзола выкроим современный костюм! Труппа сформирована мной из очень гибкого материала, тонко чувствующего перемены и способного их передать. Так и запишите: дух новаторства нам не чужд — зритель в этом убедится вполне в следующем сезоне!
Но приведённый Сушкевичем режиссёр спутал ноты — от задумчивости, должно быть:
— Не всякое обновление хорошо! Скажем, ставить драму «Василиса Мелентьевна» в декорациях «Весёлой вдовы» означало бы дурной тон.
На антрепренёра страшно было смотреть, но режиссёр взглянул — и как-то сразу опомнился:
— Обновление не самоцель, но отчего бы не одеть Василису Мелентьевну, как Елену Прекрасную? То есть с разрезом до талии?
Критик озадачился, антрепренёр снял тяжёлый ботинок с лёгкой сандалии режиссёра, и тот запел:
— «На дне» Горького также не грех обновить: атмосфера ночлежки слишком уж угнетающая! «Дно» можно было бы хорошо контрастировать, обрядив Ваську Пепла в накрахмаленную сорочку и фрак. Конечно, газеты напишут, что я допустил непозволительную отсебятину, но это лишь раззадорит публику, — он счастливо рассмеялся и ухватил критика за пуговицу, словно боялся, что тот сбежит вместе с его задумками.
Сушкевич прикрыл поддувало и пошёл во двор, размышляя о том, что не осталось уже в театре ни одного вполне здравого человека, а ведь ремонт печей на носу! В прежнее время он обращался напрямую в управу, но теперь ведь и тамошние в помутнении: после февральского переворота их неслабо так перетрясли под обновлённую думу, а через четыре месяца объявили новые выборы! Теперь вот думают, с кем придётся работать и придётся ли — так разве до печек им?! В городской театральной комиссии всегда были дельные господа, но и они надышались «воздухом революции», а ведь это «сущий спирт»! — Сушкевич крякнул с досады, резко выбросил больную ногу, забыв, какой она требует осторожности — и чуть не упал. Оправился и, стараясь не хромать, дочапал до двери. И неожиданно услыхал:
— Алексеич, а можете этот проход повторить? Ну не получается у меня сцена расставания героини с отцом: интонация, тембр попадают в десятку, но движения абсолютно фальшивые, неспособные передать состояние персонажа. Я сто раз им показывал и вижу теперь, что не так. А вы безупречно прошли, но я не всё ухватил… Покажите, будьте великодушны!
Сушкевич обернулся на голос и между критиком и антрепренёром увидел рыжего лиса. В театре такое бывало, дед и не удивился бы, если бы режиссёр в два прыжка оказался рядом и обвил его ноги хвостом. Знал он и верное средство против «казалок» и тотчас им воспользовался — перекрестил окаянного. И с достоинством вышел.
— Презанятный старик: фактурный, с голосом, а жесты какие! — критик быстро сделал пометку в блокноте. — Ваши многое у него подсматривают и потом лепят на персонажей. К месту и не к месту, но источник просматривается всегда.
— Ещё бы! — с гордостью заметил антрепренёр, способный во всём разглядеть своё личное достижение.
Секретное оружие 1-й батареи
Под занавес сезона у Сушкевича переклинило поясницу. Старушка терпела всю долгую зиму и холодную затянувшуюся весну, но после заключительного спектакля выпрягалась.
Отлежавшись, Николай Алексеевич велел дочери и жене приготовить побольше гостинцев, нанял соседа-извозчика и поехал Рабочую слободу — к куме своей Анисии Федуловне.
Завидев гостя в окно, она сняла с буфетного пьедестала маленький кругленький самоварчик с неопознанной птицей на кранике. И послала во флигель за внуком Гордеем. Явился рослый парень со смешными кудряшками, но серьёзным взрослым взглядом. Сушкевич протянул ему полотняный мешок с домашними пирогами и разными сладостями.
Кума улыбнулась довольно и сказала, как в прошлом году:
— Балуешь ты его, Алексеич…
— Положено: крестник он мне, — как и в прошлом году, отвечал Сушкевич.
Гордея усадили за стол, подле самовара с неизвестною птицей на кранике.
Он видел её много раз, но опять загляделся. Бабушка улыбнулась, довольная, но сразу к делу:
— Крёстному надо помочь, Гордеюшка: ослаб он спиной, а печки ремонтировать надо.
А Николай Алексеевич торопливо прибавил:
— Осенью на спектакль тебя проведу. В партере будешь сидеть, как приличный. На кресле приставном, а кресло знаешь, из-под кого? Пристав второй части сиживал, когда на премьеру к нам приезжал.
Гордей, как и в прошлом году, благодарно кивнул, но прибавил:
— А можно вместо меня учительницу посадить?
Анисия Федуловна насторожилась. А Николай Алексеевич улыбнулся:
— Могу и тебя, и учительницу, только в разные дни: кресло-то у меня одно.
— Нет, только учительницу. А сам я в театр 1-й батареи хожу. Даже и играю немного, когда приглашают. Это рядом совсем, возле дачи Бревновых. Если вам интересно, крёстный, то я покажу.
Сушкевич был очень задет: до сих пор никто не отказывался от почётного приставного кресла в партере. Но любопытство всё-таки пересилило, и он согласился пройтись.
Оба каменных дома Бревновых пустовали, зато в батарейном театре то и дело хлопали двери. Николай Алексеевич сделал строгую мину:
— Двери хлопать не должны! Надобно ослабить пружину и приставить сюда служителя. Кого-нибудь из нижних чинов.
Пошли дальше — и снова служитель городского театра не удержался:
— Вижу, что вентиляция у вас слабая, уборные неудобные...
— Зато зрительный зал большой — посмотрите!
— Да, просторный. Но потолок низковат. А сцена какая тесная! Балетные номера здесь невозможны совсем. И что за тряпка на месте занавеса?!
— Подарок благодарного зрителя…
— Но прежде этот подарок где-то долго пылился, — Сушкевич почувствовал вдруг, что говорит голосом Смоленского и в точности передаёт его интонации. Несколько смутился, сошёл со сцены и сел. Помогло: Смоленский оставил его. Но тотчас прорезался режиссёр:
— Пол-то, что ли, некрашеный?!
— Так не успели ещё: театр недавно открылся. Ждём жарких дней, чтобы быстро высохло.
— И амфитеатра не вижу...
— Да, пол ещё не подняли, но у нас и с последнего ряда всё видно, потому что там скамейки с удлинёнными ножками.
— Мало того, что вместо кресел скамейки, так на них ещё надо заскакивать!
— Школьникам всё нипочём, а пожилые туда не садятся.
— Да уж, как-то всё простовато у вас…
— Так и публика ведь простая. Все друг другу ровня, и никто не спросит меня в антракте, почему я сижу в кресле пристава. В нашем театральном буфетике каждый может взять пирожок, а на ваш-то бутерброд сколько надо работать?! От вас только на извозчике добираться домой, а из нашего-то театра идут всей толпой — и на Каштаковскую, и на Саломатовскую.
— С нашего берега Ушаковки к вам ходят? — недоверчиво переспросил Сушкевич, и уже своим голосом.
— Да, мы и туда афиши подвозим. Прёт народ: на той неделе четыре спектакля было, и все при полном зале. Набивается человек по пятьсот, не меньше. Выручка — как в настоящих театрах. К концу лета подкопим, так поделимся и с Инвалидным домом, и с приютом Базановским. Может, даже останется на университет.
— Ну ты и замахнулся, Гордей! — с той же недоверчивостью бросил крёстный.
— А чего? Нам и за аренду заплатят. Целая очередь образовалась уже: общество «Окраина», общество «Самообразование», театр молодёжной секции профсоюза торгово-промышленных служащих…
— Да у приказчиков же свой театр на Пестерёвской, и какой!
— В том и загадка: будто мёдом у нас помазано, всех так и тянет. Нет, соврал: знаменские у нас редко бывают.
— А почему?
— Так у них свои театры теперь — при 3-й батарее и при учительской семинарии.
От удивления у Сушкевича и поясницу отпустило. Но Гордей к нему всё же приехал. И не раз.
…В конце августа антрепренёр Смоленский привёз в Иркутск новую драматическую труппу, и 16 сентября в городском театре открылся очередной сезон. Печи к этому времени были все отремонтированы, но искали нового сторожа-истопника: Николай Алексеевич, бывший весь этот год в тревоге, однажды утром не проснулся.
19 сентября состоялось очередное заседание Иркутской думы. Гласные без прений выделили пособие семье умершего ветерана театра Сушкевича. В размере его годового жалования.
Справочно
В сентябре 1917 открылся сезон в Романтическом театре на Пестерёвской, при профсоюзе торгово-промышленных служащих. Давалась французская пьеса «Дети улицы» в пяти действиях и семи картинах. Следующий спектакль (по запрещённой драме Леонида Андреева «Савва») перенесли на сцену Общественного собрания, потому что его залы вмещали больше публики, что крайне важно для благотворительного спектакля. Кстати, весь доход употребили на погашение задолженности студентов школы сценического искусства. Она зародилась при этом самом профсоюзе непроизвольно, то есть очень естественным образом, и стала первой в Сибири. Двухгодичный курс был рассчитан на работающих, оттого и занятия проводились исключительно вечером. Плата для членов родного профсоюза назначалась вполне приемлемая — 10 руб. в месяц. Но и «чужие» из увлечённых, способных и старательных могли рассчитывать на сборы с благотворительных спектаклей.
Из газеты «Единение» от 29 декабря 1917 года: «Дирекция Адольф извещает почтеннейшую публику, что Скетинг закрыт, и в самом непродолжительном времени в этом помещении будет открыт театр под названием «Интимный театр». Здесь же будет открыто отдельно «Кафе-кабаре».
Разыграем пьесу с неизвестным концом. Прямо на улицах!
На 8 декабря 1917-го в городском театре назначен был бенефис Диомидовского. Артист предпочёл хорошо знакомую пьесу «Волки и овцы» — в расчёте на поклонников Островского, как он сказал. Режиссёр выдвинул нижнюю губу и потянул её к носу — верный признак разочарования:
— Когда известно, «чем дело кончится», зритель начинает скучать, а это плохо для вас, как бенефициара. И я вряд ли смогу помочь, потому что стеснён почтением к драматургу-классику.
Но Диомидовский, давно мечтавший о главной роли в «Волках и овцах», не собирался упускать единственную возможность — и режиссёр отступил. Не скрывая досады.
Ни он, ни труппа не подозревали, что в пяти минутах отсюда, в Белом доме, затевается грандиозный спектакль, по-своему тоже «Волки и овцы», только сценой станет весь исторический центр Иркутска, а в роли безмолвных статистов выступит гражданское население. У «драматургов» волчья хватка, но они не знают, чем кончится «пьеса», и будут действовать наверняка — без всякой жалости к статистам.
Режиссёры Иркутского городского театра появлялись в начале сезона вместе с антрепризами и с ними же отбывали весной, не успев по-настоящему оглядеться. В самом деле: утром-днём у них репетиции, вечерами — спектакли; обед в соседнем «Метрополе», ужин — в театральном буфете, постель — в служебной квартире за сценой. Местную прессу просматривали, но не так, как местные, разумеется. И для нынешнего постановщика стало полной неожиданностью, когда 8 декабря с левого берега Ангары обстреляли правый. И всего более поразило, что мишенью артиллеристов стал девичий институт.
В тот день репетировали «Преступление и наказание». Начали неплохо, даже и с куражом, но режиссёр всё посматривал на часы: «Мармеладов» опаздывал. Наконец тот вбежал, запыхавшийся и взбудораженный:
— У института благородных девиц загорелся деревянный пристрой: прямое попадание! В окнах у барышень вместо стёкол матрацы, не знаю, спасут ли!
Все бывшие в этот момент на сцене замерли, в зале вскрикнула юная травести, а 2-й герой-любовник запричитал:
— Это ж в десяти минутах ходьбы от театра! Взяли бы чуть левее, и попали б в музей, а мы с ним на одной линии! Слушайте: чем мы тут занимаемся?! Надо убираться подальше! Зритель всё одно не придёт!
Из-за спины героя-любовника вырос антрепренёр Смоленский:
— Для сведения: в обеих кассах сейчас очень бойко торгуют «Преступлением». А на сегодняшний бенефис одна галёрка осталась. Пока зритель идёт, мы не можем не играть. «Мармеладов», штрафую вас за опоздание! — и репетиция потекла по обычному руслу.
Бенефис Диомидовского неплохо сошёл — в том смысле, что публика не поскупилась на подношения. Но всё-таки было видно, что роль совсем не по росту. И глядя на артиста из директорской ложи, Смоленский с грустью думал: «Вот и я, может быть, напрасно примерился к пьесе «На всякого мудреца довольно простоты». Бенефису играющего антрепренёра непозволительно быть проходным, а это может случиться. Я себя не вижу со стороны, а режиссёр всей правды не скажет, потому что зависит от меня. Надо будет пригласить его завтра отобедать, не поскупиться на коньяк — да и расколоть.
…Они уже подходили к «Метрополю», когда Смоленский вдруг споткнулся на ровном месте, чертыхнулся — и увидел, как в сотне метров от них, на углу Большой и Амурской, два артиллериста разворачивают орудие. Это было так неестественно для людей Мельпомены, что и пушка показалась им бутафорской, и военные — из театральной массовки. Режиссёр всё смотрел на них как зачарованный, но Смоленский оправился быстро, подошёл совсем близко — и увидел, что оба солдата сильно пьяны. Грамотно отступил и вместе с коллегой ретировался к театру. По пути обдумал «текущий момент» и сразу поднялся на сцену:
— Сегодня спектакля не будет, и касательно завтрашнего большие сомнения. Уходите задами и как можно дальше отсюда! Кто хочет, пусть остаётся: забаррикадируемся.
Был отпущен и арендатор театрального гардероба, и арендатор буфета, правда, последнему было замечено:
— Времени запасаться продуктами у нас нет, так что воспользуемся вашими запасами. После рассчитаемся, если живы будем.
Буфетчик предпочёл остаться и всё время вынужденного заточения охотно готовил для артистов, но в долг никому не давал и (с подачи антрепренёра) ограничивал всех в спиртном. За пять дней разобрали три новых пьесы. Все женские роли читала великолепная Каваллини: она единственная из актрис осталась в театре.
Перестрелку за стенами старались «не замечать». Бодрились, даже и 2-й герой-любовник. А Коваллини на третий день призналась антрепренёру:
— Михаил Абрамович, а ведь я не хотела участвовать в благотворительной лотерее, за которую вы меня так хвалили.
— Ничего удивительного: вы только отыграли заглавную роль в очень трудном спектакле — и прямо со сцены в фойе, где уже выставили киоск «В гостях у Каваллини». Чтобы снова удивлять, восхищать. Кому ж это понравится?!
— Думала, что умру, и страшно злилась про себя. А вам улыбалась — исключительно из страха впасть в немилость. Вы хоть знаете, что в труппе вас считают злопамятным, даже мстительным?
— Раньше я бы обиделся. Но теперь всё такие мелочи в сравнении с желанием жить...
— Я к тому говорю, что только теперь уяснила значение театральной благотворительной лотереи. Мы ведь много денег собрали в прошлый раз, и сможем переправить их в пансион для одиноких актёров, уже неспособных играть. А значит, и нас там примут любезно.
— Как-то рано вы нас списываете…
— Видите ли, мой папа военный врач, и я знаю, что только в художественных картинах персонажей ранят красиво — в руку или в ногу. А в настоящих госпиталях лежат люди с половинкою носа, одним глазом, снесённым подбородком. Им не то что на сцене играть, но и на улице желательно не показываться. И такими вот инвалидами мы «имеем шанс» стать в любую минуту.
Смоленский не нашёл, чем её утешить, и просто предложил всем разыграть одну сцену из новой пьесы.
…Миновали ещё три дня, и пятнадцатого декабря все проснулись от тишины: за стенами театра никто не стрелял. А к вечеру объявилась дочка истопника:
— Сосед наш, управский служащий, говорит, будто бы перемирие между юнкерами и красногвардейцами.
Антрепренёр сходил в разведку и вернулся воодушевлённый:
— Вокруг ужас, конечно, город просто растерзан, но театр — как Богом спасаемый островок, без единой царапины. Срочно готовим Рождественский репертуар! Пойду ещё посмотрю, какая из газет сохранилась, и дам объявление о спектаклях. Афиши тоже закажу — должна ведь уцелеть хоть одна типография! Крайний срок 24 декабря — открываем кассы. А сейчас всем репетировать, репетировать!
24 декабря кассы городского театра в самом деле открылись. Весь Рождественский репертуар был сыгран, и сыгран с блеском.
Реставрация иллюстраций: Александр Прейс