> Станция. Письмо четвертое - Аргументы Недели

//Культура

Станция. Письмо четвертое

5 декабря 2012, 10:53 [«Аргументы Недели», Галим Шаграев ]

Очередная глава из нового произведения Галима Шаграева "Станция" носит название "Охота". Сегодня мы публикуем Письмо четвертое из двенадцати, составивших новую книгу прозаика в цикле "Свирепая нежность". 

Станция

или Двенадцать писем сокровенного человека 

Письмо четвертое

ОХОТА

 

…Сколько прошло с тех пор?

Много воды утекло.

А видения текста не проходили.

Они стали моими постоянными спутниками.

Беспокоили.

Преследовали.

Настигали в самые неподходящие моменты.

 

...Конец июля.

Степь.

Полдень.

Мы идем под палящим солнцем.

В полдень в степи царствуют только солнце и тишина.

Жизнь в опаленном потоком горячего белого света пространстве замирает.

Даже суслик пребывает в полуденном отдыхе и не стоит столбиком у норы, любопытствуя, а кто это идет?

 

Если честно, хорошо, что я откликнулся на просьбу Аскера и пошел с ним на охоту.

В отпуск к родителям я приезжаю не только ради них — мне хочется снова увидеть и снова ощутить необъятность просторов степи.

 

Степь в чем-то похожа на море: и степь и море — необъятны.

И я одинаково люблю эти две бесконечности пространства.

 

...Монотонно-ровная, молочно-белесая бескрайняя поверхность.

Покачивание реюшки — большой морской лодки.

Запах снасти и рыбы.

— Море, — сказал отец. — Скоро увидишь рыбу, много рыбы…

 

Видимо, отец не так меня понял: ловлю рыбы я каждый день видел и на реке, поэтому хотелось увидеть громаду вод Каспия, о чем часто говорили родные и соседи, вот и упрашивал отца взять хоть разочек с собой, взять туда, куда уходили и откуда возвращалиь настоящие мужчины.

 

Мой род из ловцов.

Однажды я назвал двоюродного дядю рыбаком, и он серьезно обиделся.

И, кривя губы, счел нужным уточнить:

—  Мы — не рыбаки, мы — ловцы. Мы ходим в море!

 

Его последняя фраза обозначила характер: ловцы — те, кто бросает вызов морю.

Правда, платят за то дань: выйти в море — еще не значит вернуться.

Ловцы — люди удачи, а умелая постановка сетей и знание моря — основа их успеха.

 

…Накануне вечером отец и соседи-ловцы решали мой вопрос.

Они долго и громко говорили у нашей реюшки.

Отец, видимо, спорил и смог одолеть возражения.

 

И вот — море.

 

...Монотонно-ровная, молочно-белесая бескрайняя поверхность.

Покачивание реюшки.

Запах снасти и рыбы.

 

Рыбы было много, и — даже очень.

И вся она — крупная.

Сети, которыми брали ее, — с ячеей в пять пальцев с просветом.

Ловцы называют их режаками: мелочь пролетает через них со свистом.

 

Сети выходили из моря.

Сети несли рыбу.

Море, сети и рыба заставляли мужчин азартно и радостно кричать.

Море, сети и рыба делали мужчин веселыми.

Мужчины занимались своим делом: делом, которое знали и любили.

...Тяжелые, будто из бронзы, никак не меньше метра, сазаны.

Бледно-голубые огромные судаки.

И — веретена с характерными шипами на спинах и боках — стерляди и осетры.

Рыбы выгибались.

Высоко подпрыгивали, особенно сазаны.

Тяжело падали.

Сильно и гулко били хвостами по палубному настилу реюшки.

Снова выгибались и снова подпрыгивали, а потом, исчерпав силу, слабо извивались.

 

...Детское восприятие поражали красота и тяжелая сила больших рыбин.

Очень скоро ими наполнили всю лодку.

И красивые рыбины теряли облик в бурых, слабо шевелившихся огромных кучах.

Больше всего я жалел о пропадавшей красоте тяжелых, упругих рыбин.

Сазанами, судаками, стерлядью и осетрами набили все три рыбных отсека реюшки, залили их водой и закрыли деревянными люками.

Реюшка настолько сильно осела в воду, что стало страшно: так и утонуть недолго, но ловцы не обращали на то никакого внимания и, довольные уловом, шутили и смеялись, и мой страх уступил место чувству обиды — красивые, большие рыбины находились в тесной темноте, — в море им было лучше.

 

...В бескрайне-ровном и монотонном однообразии степи — своя красота.

Красота неочевидная, скрытая безмолвием и необъятностью пространства.

В отличие от моря степь надежна.

Но от впечатления, что идешь посуху, как по воде, не уйти.

Идешь, идешь, а она — степь — не кончается.

Но главное в том необъятии — полынь.

Она —  везде.

Впереди.

Слева.

Справа.

Сзади...

 

Полынь —  трава бледно-стального цвета.

Ее цвет — основной колорит степи.

Уходя вдаль, цвет полыни сливается с линией горизонта.

На месте стыка земли и неба плавно перетекает в синеву.

А синева незаметно переходит над головой в огромный горячий белый круг.

В середине того круга — почти невидимый диск солнца.

 

...Мне часто приходилось бывать в степи; если в детстве манила ее потрясающая необъятность, то, повзрослев и работая в колхозе, я был уже буквально прикован к ней частыми поездками, и всякий раз именно в степи перед глазами возникал монах с гравюры учебника истории средних веков; дойдя до края земли, монах пробивал головой небесную полусферу, а я же, как когда-то в раннем детстве, как ни пытался, так и не прикоснулся к блескуче-подвижному отражению солнца в теплой воде протоки, так и здесь, — в степи, — ни разу не дошел до места стыка земли и неба.

 

— Значит так, терпи! Пять километров пойдем на своих двоих...

Аскер снял брюки, тенниску и забросил их на заднее сиденье «Нивы».

Охотник — высокий, поджарый сорокасемилетний мужчина.

Легкость его фигуры не вязалась с размеренной, неспешной походкой.

И то и другое удивляли.

Так удивляют иногда крепко сбитые, грузные мужчины, будучи подвижными, как ртуть.

Аскер остался в цветных семейных трусах.

На ногах — легкие плетеные сандалии.

На голове — белая войлочная панама.

И так не вязался с его пляжным обликом пятизарядный карабин Симонова.

 

Меня все тянуло спросить: всегда ли он так ходит на охоту, но Аскер упредил.

Прижав палец к губам, намекнул: все, что требуется, — тишина; о том он говорил еще по пути, и просил не нервничать и не курить; моя задача — смотреть и запоминать, а полезная нагрузка — термос с охлажденной кипяченой водой.

По примеру охотника я тоже разделся и тут же обгорел, но дорога к логову и выстроенная в мыслях модель ожидания небезопасной встречи заслоняли болезненные ощущения от неприятного жжения кожи.

 

— Пришли...

Аскер произнес слово, едва шевеля губами, и сел на сброшенную панаму.

Нам надо было отдохнуть и отдышаться.

Мы, чтобы не вспотеть, специально шли медленно.

Когда что-то делаешь специально, требуется особое напряжение сил, и трудно не вспотеть, а тут как раз и нельзя потеть: пот, усиливая запах, выдает человека издали, и волк не станет дожидаться тебя и просто уйдет, и твой труд станет напрасным старанием.

 

Аскер снова прижал палец к губам: теперь нужна полная тишина и осторожность.

Нам осталось перебраться через гребень отлогого бугра.

На его противоположном склоне небольшое углубление — логово волка.

По весне охотник выследил здесь трехлетка-одиночку.

Видимо, молодой самец не стал обзаводиться семьей, а родную уже покинул.

Степные волки, как и лесные, часто используют брошенные старые норы барсуков, енотов, лисиц или, прогнав тех с полюбившегося им места, заваливают землей ствол норы и несколько расширяют вход: они не любят глубоких убежищ.

 

...Я еще подумал: а не собака ли это?

Уж больно по-домашнему разбросал свои лапы волк.

И, как-то по-щенячьи поскуливая, вздрагивал.

Наверное, видел тревожный сон.

Осторожно, на цыпочках, мы подошли к нему почти вплотную.

Не доходя до зверя семи-восьми шагов, Аскер оглянулся, попросил взглядом отойти меня подальше, и, направив карабин на зверя, нацелился, и — легонько свистнул.

 

Волк упруго вскочил.

И — особый запах зверя: тяжелый, сопряженный с трупным.

Это не унылый обитатель клетки московского зоопарка, а настоящий зверь.

Зверь, который добывает пищу сам.

Вон сколько белеет вокруг костей овец и сайгаков.

Некоторые до сих пор исходят запахом гниющей мышечной ткани.

 

...Взбугрив загривок, волк, чуть присев на задние лапы, напружинился.

Собрав на узко вытянутой морде и вокруг глаз морщины, обнажил клыки.

Глухо зарычал.

На короткое время стал прекрасным, сильным зверем.

Но выстрел в упор оборвал ощущение недолгой красоты.

 

...Маленькая красная дырочка на лбу чуть выше глаз.

Вывернутая выходом пули левая лопатка.

Скомканное тело волка отбросило назад и чуть вправо.

Мне стало неуютно.

Я всегда любил хорошую, классную работу.

Но обыденная простота, с которой Аскер исполнил и показал свою?

Она убила ожидания.

Видимо, не зря говорят: простота хуже воровства.

Впрочем, чего ждать от профессионала?

Любой профессионализм в своей основе отдает здоровым цинизмом.

Вот и Аскер, охотник в третьем поколении, знает: взять спящего степного волка ничего не стоит; после ночного нападения на отару в жаркий летний полдень он спит без задних ног.

Так брали волков дед и отец охотника, так берет их и он — Аскер.

Действия просчитаны и отработаны долгой практикой до мелочей.

Но работа, которая имела для меня свою, и очень самостоятельную, загадку, утратив сопряженность с таинством и риском, убитая холодным расчетом, стала для Аскера обыденным, доведенным до предельного упрощения, делом.

Видимо, так оно и должно быть.

Но неужели любой профессионализм в своей основе жесток и расчетлив?

Все те мысли — только промельк.

Их заслоняло нечто большее: волк не успел что-то сказать.

Это я знаю только теперь: безмолвное умеет говорить.

Но говорит, увы, уже костями.

 

…Через год, будучи в отпуске, спросил у родителей: «Что-то не видно Аскера, где он?»

Отец и мать не ответили.

И только спустя некоторое время мать, перематывая с веретена пряжу, сказала, ни к кому особо не обращаясь:

— Болел Аскер... Сильно болел. Родня возила его по больницам, возила, да без толку. Он ведь спящих волков брал. Да и дед, и отец его делали так. Они, считай, и не работали вовсе. След нашли, логово нашли, когда надо пришли, и — все дела, а зверь, он хоть и зверь, — душу имеет. Вот мой отец настоящий охотник был: он ходил за волком. Помню, днями за ним ходил, покоя ему не давал...

 

Мать отложила веретено и моток пряжи на краешек стола.

Внимательно посмотрев на меня, озадачила:

— Ты где родился?

— В селе... Кара-Бирюк...

Растерянно произнес я, а перед глазами поплыла строка о месте рождения из метрики.

 

— То-то и оно...

Мать подумала, вернулась к прерванному делу и попросила:

— Переведи Кара-Бирюк на русский.

— Черный, насколько помню...

Скрытый смысл ключевого слова дохнул дуновением сквозняка, и я осекся.

 

— Нет. Не волк...

Ответ матери заслонил от сквозняка.

 

Она покачивала в руке перемотанным с веретена клубком.

Но пряжу речи, видимо, не закончила.

— «Қара» по-казахски не только «черный», «қара» это еще и смотреть, и видеть, а «бұйрық» — много чего означает, много чего… Только не о том я... Волки, сынок, — произнесла задумчиво, — считай, наши родственники.

Я удивился: в последнее время встречи с отцом и матерью редко обходились без неизвестных мне фактов.

— Они мне жизнь сохранили.

Мать, делая в уме вычисления, подняла вверх глаза.

— Сколько мне тогда было?.. Лет десять, может, одиннадцать...

 

— Десять тебе было, десять! В тридцать девятом дело было!

То подал голос отец.

 

...У моего отца была феноменальная память: он помнил не только важнейшие события — дни рождений, дни свадеб, дни смерти не только всех родных и близких, но и многих соседей, и такие случаи, которые имеют особенность как-то замыливаться в памяти, к примеру, кто и когда пошел в школу или в армию, кто и когда заболел, с кем и когда приключилось то или иное забавное или не очень забавное происшествие — помнил те вехи до подробностей обстоятельств, вплоть до состояния погоды на дворе.

 

Отец занимался самоваром и вполуха слушал рассказ матери.

Он вышел на пенсию, проработав сверх положенного срока больше пяти лет.

Но, даже выйдя на пенсию, продолжал тосковать по работе, и, чтобы реже возвращаться мыслями к временам активной деятельности, как говорил, сделал себе «праздник души».

И превратил в праздник обыкновенное дело — растапливание самовара.

Редко когда доверял он самовар кому-либо.

Растапливал его только чурочками сухого саксаула, абрикоса или вишни.

Для спиливания сушняка сделал специальную маленькую ножовку.

Сушняк распиливал опять же на специальном верстачке.

Он считал: только саксаул, абрикос или вишня дают воде хороший жар, а чаю — неповторимый аромат, и если мать добавляла в топку самовара прессованный овечий помет (в отличие от сушняка, он дольше хранит тепло), разбор полетов следовал тут же, — кому нравится нарушение заведенного тобою порядка?

 

— Он помнит все!..

Мать с уважением посмотрела на отца.

Во взгляде — неизменно-горделивое: «Это мой мужчина!»

 

Покачивая перемотанным с веретена клубком, продолжила:

— Пошла я за водой на реку. Зима. Только достала из проруби ведра, только собралась их на коромысло взять, а вокруг — волки. Сидят кружком, штук девять-десять, наверное, не считала, не до того было. И страшно, и интересно. Ни звука не слышала, ни тени не видела. Как подошли? Когда? Не знаю. Думаю, все... Будет мама косточки мои собирать. Что делать? Заплакала. Обратилась к старшему волку:  смотрел он, как только человек умеет смотреть, и говорю: «Не трогайте меня. Я вам ничего плохого не сделала. Отпустите, я ведь и не жила совсем!»

 

Продолжая покачивать клубком пряжи вверх-вниз, мать определяла его вес.

Определив, удовлетворенно заметила:

— Твоим мальчишкам на носки хватит.

И продолжила прерванную мысль:

— Знаешь, не тронули. Тот волк, будто все понял, повернулся и пошел в сторону леса. За ним — след в след — остальные. Меня, думаю, отец мой и спас. Он, когда шел по следу бирюка. Бiр...

Мать перешла на родной для нее казахский язык:

— Бiр — значит один. Одинокие, сынок, не столько одиноки, сколько сильны. Будь то зверь или человек.

Выдержав паузу, во время которой что-то обдумала, задумчиво произнесла:

— Человек, правда, может оказаться  брошенным. Хорошо, что вы помните нас и навещаете. Мы с отцом гордимся всеми детьми, но особенно тобой и твоей семьей. Вы уедете, а мы рассказываем людям, какие у вас чемоданы красивые, а у детей — рюкзачки, и какие вы подарки в них привезли. Брошенные детьми старики и старухи завидуют нам с отцом и плачут. Чтобы утереть им слезы, я, сынок, их конфетами вашими угощаю.

 

Мать вздохнула и вернулась к тому, от чего ушла:

— Бiр… Извини, бирюк… Русские зовут так одинокого волка или кабана, а еще — одинокого или нелюдимого человека. По-казахски «бирюк» звучит по-другому: «бұйрық». Много чего означает это слово, много чего… И приказ, и наказ, и веление, и хорошее пожелание, а у нас — на Нижней Волге — судьба... Так что ты родился не в селе «Черный волк», а в селе «Смотреть судьбу». Так вот, о чем говорила-то?.. Да, о волках-одиночках... Сильный зверь, сынок, не терпит стаю. Сильный зверь оставляет сородичей и смотрит свою судьбу сам. И добычу свою берет один. Волк-одиночка может завалить даже лошадь. Изнурит ее гоном и бьет ее, усталую, в жилу сна, и отскакивает в сторону. Помню, идет отец мой по следу, и с волком, которого не встретил, как с человеком разговаривает. До сих пор слова его в ушах стоят: «Волк — зверь сильный, и проклятия у него сильные. Я с ним не зря говорю: к смерти готовлю. Неготовый к смерти проклятиями достанет и меня, и потомство мое...» Так что Аскер для меня от проклятий волков умер. Мы с отцом не раз думали о нем и боимся за тебя. Зря ты с ним на охоту ходил, зря... Помяни мое слово, твой волк еще придет к тебе.

 

…И волк пришел.

 

Он обозначился в проеме закрытой двери сразу и весь.

Он будто прошел сквозь дверь.

 

Страшно худой.

Облезлый.

Жалкий.

 

Не волк, а нечто из неприятных клочковатых комков облезавшего подшерстка.

Глубоко переводя дыхание, он часто водил рельефно запавшими ребрами боков.

А смотрел зеленовато-карими глазами пристально, вдумчиво.

Я онемел.

И понял: перед ним открывались не одни двери.

Он изучающе смотрел на многих, и только теперь знает: достиг цели.

Отставляя в сторону вывернутую выходом пули левую лопатку, чуть клонясь налево, он беззвучно подошел ко мне, ткнулся черным, прохладным комочком носа в колено, глубоко втянул воздух и, тихо, по-свойски, словно то место было заведомо его, угнездился на коврике у моих ног и, вытянув по-собачьи лапы, устало зевнул и... заснул.

И теперь знаю: он досматривает свой — некогда прерванный и мною — тревожный сон.

 

...Время от времени я глажу его тяжелую, лобастую голову.

Изгиб ладони находит чуть выше глаз маленькое, круглое отверстие.

Края ее влажны от сукровицы.

Наконец-то он сказал о том, чего не успел, когда выстрел в упор оборвал в нем недолгую красоту истинного зверя: «Меня убили, когда я не был готов к смерти...»

Утешает то, что давно обозначенная, неясная по своей природе, но, — существующая на свете, — тревога удержала, и я не стал выполнять просьбу Аскера и не рассказал о его работе в известной столичной газете.

Убить, оказывается, очень просто.

(продолжение следует)

 

Читайте также:  

"Станция. Письмо первое."

"Станция. Письмо второе."

"Станция. Письмо третье." 



Обсудить наши публикации можно на страничках «АН» в Facebook и ВКонтакте