Аргументы Недели → Культура  → Книги№ 16(507) от 27.04.16

Отдаленный восток

, 09:10

Постоянные читатели «АН» уже знакомы с творчеством писателя Андрея Геласимова (№ 13 (504) от 7 апреля 2016). Сегодня мы предлагаем вам отрывок из нового романа популярного прозаика, посвящённого адмиралу Геннадию Ивановичу Невельскому – вдохновителю и начальнику Амурской экспедиции, чуть более 100 лет назад занимавшейся изучением, освоением и подготовкой присоединения к России обширных территорий на Дальнем Востоке.

«В силу долгой службы на кораблях Балтийского флота в ближайшем окружении великого князя Константина, который был определён императором в моряки ещё в пятилетнем возрасте, Геннадий Иванович Невельской привык встречать в своей повседневной жизни людей, облечённых самым высоким положением в Российской империи. Почти все эти люди, как он успел заметить ещё в самые ранние годы офицерской службы, отличались той или иной странностью, а некоторые из них – сразу двумя, а то и тремя. Иной не отвечал на приветствие, если здоровался с ним человек с рыжими волосами. Другой, поднимаясь по трапу, намеренно не смотрел себе под ноги, отчего непременно запинался и часто бывал ограждён от падения лишь тем, что вахтенный офицер знал об этой его особенности и держал наготове свободного матроса. Третий не переносил, когда к нему приближался кто-нибудь из нижних чинов, чего не всегда можно было избежать при законной тесноте на палубе военного судна. Подобных странностей было не счесть, и отличались ими, как правило, особы действительно высокого ранга.

Задумываясь порой в часы томительных ночных вахт о причине такового совпадения, Невельской постепенно пришёл к выводу, что все эти сановники, адмиралы и царедворцы приобретали свои причуды и завихрения под грузом той самой власти и той самой ответственности, которая эполетным золотом лежала у них на плечах. Тяжесть эта, судя по всему, давила на них чрезвычайно, а потому слегка не свихнуться, не тронуться немножко умом было для них невозможно. Единственным при всей полноте власти, кого участь эта обошла стороной, оставался сам Константин. Могущество, почти вседозволенность, право решать людские судьбы, казалось, ничуть не изменили его сначала детской, а потом юношеской природы. В отличие от большинства придворных его отца, он оставался абсолютно нормальным человеком. Вне парадной обстановки Константина невозможно было бы отличить от любого другого мальчика его возраста, образования и того же круга жизненных интересов. Масса власти, которою он обладал, не смогла раздавить его, потому что ему не надо было привыкать к ней.

– А признайтесь, Геннадий Иванович, что вы всё же боитесь умереть, – сказал Константин, глядя на четырёх забавных поросят, носившихся в дощатом загоне на нижней палубе.

– Вы за этим сюда спустились, Константин Николаевич? Чтобы о смерти поговорить?

– А почему нет? У вас ведь всё равно теперь много свободного времени образовалось.

Невельской позволил себе нахмуриться. Здесь, в полутьме трюма, это вряд ли было заметно. После происшествия в Лиссабоне его действительно отстранили от некоторых привычных обязанностей на судне, хотя Константин уверял, что ни словом не обмолвился адмиралу об этом случае.

– Смотрите, у них уши как паруса! У этого стаксель, а вон тот кливера распустил как на бушприте... И все они будут съедены.

– Так точно. Причём с превеликим удовольствием, Ваше Императорское Высочество.

– Так что же вы думаете о смерти? – выпрямился Константин. – У меня осталось впечатление, что там, в Лиссабоне, вы ничуть не испугались. Но ведь этого не может быть. Признайтесь, что вам тоже сделалось не по себе. Только вы виду не подали.

– Не подал, – кивнул Невельской. – Не положено.

– Но сами-то испугались?

– Никак нет.

– Да бросьте вы этот тон, пожалуйста, – на лице великого князя мелькнула недовольная гримаса. – Я ведь серьёзно вас об этом спросил. Мне важно. Вы понимаете?

Невельской внимательно посмотрел в глаза юноше и не увидел в них ни тени насмешливости. Тот на самом деле пытался решить для себя приступивший к нему глубокий вопрос.

– Хорошо, – вздохнул Невельской. – Однако ответ может показаться вам долгим.

– Не томите, Геннадий Иванович. Или вы себе цену набиваете?

– Нет, – спокойно пожал плечами тот. – Просто придётся рассказать вам об одном боцмане.

– Боцмане? – удивлённо поднял брови Константин.

– Да. Он служил с нами на фрегате «Беллона». Вам тогда было, кажется, девять лет. Андрюшкин его фамилия. Возможно, вы его помните. У него вот здесь, – Невельской указал на правую сторону своей шеи, – была татуировка. Небольшой тритон и копьё.

– А! Конечно же, помню, – юноша даже всплеснул руками. – Он драться очень любил.

– И это тоже.

– Ну? А почему вы про него вдруг заговорили?

– У него был самый лучший ответ на ваш вопрос.

– По поводу страха?

– Совершенно верно. Боцман Андрюшкин с фрегата «Беллона» разгадал тайну жизни и смерти.

Юноша помолчал, слегка хмуря брови, а затем обиженно вздёрнул подбородок:

– Это вы меня сейчас дразнить изволите?

– Даже в мыслях не было, Ваше Императорское Высочество.

Боцман Андрюшкин, служивший на «Беллоне», а до этого на легендарном «Азове», отличался не простым равнодушием к смерти, а каким-то отчаянным к ней презрением. В самый лютый шторм он гнал матросов на ванты так остервенело и так безжалостно, как будто нарочно ждал этого и как будто со смертью у него были свои незакрытые счёты, а матросскими жизнями он просто желал расплатиться с ней. При этом ни одна душа на борту не смогла бы обвинить боцмана в неуважении к смерти. Напротив, стоило на фрегате объявиться покойнику – из-за холеры или какой-нибудь другой корабельной напасти, – Андрюшкин пуще всех следил, чтобы всё было сделано по чину.

Матросы его боялись, офицеры не любили. Несмотря на то что боцман он был исправный, не любить его у офицеров имелись особые причины. В двадцать седьмом году, когда он служил на «Азове» и когда русская эскадра пошла воевать за свободу греков с османами и египетским Ибрагим-пашой, по пути в Наваринскую бухту с мачты сорвался матрос. Мичман Домашенко, сменившийся только с вахты, увидел мелькнувшее за окном его каюты тело и, как был, в это же окно с огромной высоты, не думая, прыгнул за борт. Не будь ему всего девятнадцать, он бы, наверное, всё-таки немного подумал, однако в таких счастливых летах человеколюбие ещё сильно переплетается с дерзостью, и мичману показалось, что он превозможет, что он сладит, преодолеет. Но он не превозмог. Шлюпка с теми, кто спешил им на помощь, из-за шквального ветра и волнения подошла слишком поздно. Оба моряка тихо легли на гостеприимное дно совсем недалеко от Сицилии.

На «Азове» по усопшим грустили и в матросском кубрике, и в офицерской кают-компании. Один только Андрюшкин не горевал. Собратьев по нижней палубе он уверял, что в смерти дурного ничего нет, а наоборот – это жизнь испытывает человека всевозможными гадостями и страданием. Беды все, по его мнению, происходили по причине отдельности одного человека от другого. Стоит человеку родиться, считал Андрюшкин, и вот он уже – «сам», вот он уже – «я», и никуда от этого «я» бедному человеку не деться. Поэтому каждый на белом свете за себя, и никто ни с кем договориться не может.

– Вот возьми хотя бы каплю, к примеру, – толковал он перед притихшей, насупившейся толпой из пяти матросов. – Она пока в море – она же не знает, что она капля. Думает ведь, наверное, что она, брат, и есть море. И ладно ей морем-то быть. Оно ж вон какое, краёв ему не видать. А потом её раз – ветерком или веслом там на палубу, и вот она уже всё – отдельная, понимаешь. Лежит, на солнце сверкает, в голову себе много чего берёт. Думает, небось, ишь я какая, переливаюсь, красоты во мне пудов не измерено. Вот так и человек – взял себе и родился. Тоже отдельным стал. Но капля – она ведь и есть капля. Палубу ветром обдуло – и нет её. Всё – высохла, испарилась.

Тем из матросов, которые аллегорий его не понимали, Андрюшкин уже прямо разъяснял, что смерти бояться не надо, а если кто-то по глупости в непонимании своём упорствовал, он просто бил его кулаком по лицу.

Со временем через офицерских вестовых эта странная философия просочилась до кают-компании, однако и там её никто особо не оценил. Мичмана Домашенко на «Азове» любили, а после его самоотверженного поступка вокруг памяти о нём сложился до известной степени культ. Юношу всем было жалко до слёз, и поэтические рассуждения одного из нижних чинов не нашли поклонников среди тех, кому вот-вот предстояло вести команду в тяжёлое сражение. Матросы же за спиной у Андрюшкина коротко и ясно говорили про него:

– Гадина.

Через месяц после гибели двух моряков у Сицилии русские корабли в составе объединённой с англичанами и французами эскадры приняли очень неравный бой в Наваринской бухте, и в самый критический момент Андрюшкин уберёг весь «Азов» от поражения именно потому, что не ставил смерть ни во что.

Российский флагман, стоя правым бортом к неприятелю, принимал огонь сразу пяти турецких и египетских фрегатов. Обрушившийся на правый борт «Азова» шквал ядер, книппелей и картечи повредил лафеты сразу у трёх орудий. Пушки эти перестали откатываться внутрь нижней палубы и замерли стволами наружу. Зарядить их для нового выстрела не было никакой возможности. «Азов» потерял серьёзную часть огневой мощи с правого борта. Разворачиваться к противнику левым бортом означало при этих условиях погубить корабль. Османы за время такого маневра отправили бы наш флагман на дно.

Вот в этот момент Андрюшкин, не дожидаясь никакого приказа, обвязался верёвкой и спустился с верхней палубы по внешнему борту на узкий карниз, расположенный под пушечными портами. Для турецких канониров он был как жук на мягкой подушечке, которого надо только пришпилить булавкой – и будет отличный экспонат в коллекцию натуралиста. Щепа от бортов летела во все стороны, секла его не хуже картечи. Раскалённое железо с воем рвало обшивку. Смерть ходила вокруг ходуном.

Андрюшкин под этим огнём безмятежно, словно никакого боя и не было, дождался, когда ему спустят заряды, снарядил ими все заклинившие на лафетах орудия, и вторым уже выстрелом канониры с «Азова» каким-то чудом угодили в крюйт-камеру турка. Османский фрегат праздничным фейерверком разнесло по всей бухте, Андрюшкин же, вернувшись на палубу, первым делом огрел матроса, который сдуру полез к нему обниматься вместо того, чтобы поливать из ведра, как было приказано, тлевший от вражеского огня настил.

Закончив свой рассказ об отчаянном бесстрашии боцмана, Невельской оглянулся и посмотрел в сторону трапа, который вёл на верхнюю палубу. Однако великий князь явно не спешил покидать трюм.

– Какая удивительная история, – задумчиво сказал он. – И какой удивительный человек... Хотя, помнится, матросов он бил действительно очень жестоко... Но, вы знаете, Геннадий Иванович, слушая вас, вот эту его conception о нераздельности всего сущего до момента рождения и после смерти, знаете ли, о чём я подумал?

– Никак нет, Константин Николаевич. О чём же?

– Я подумал, что это многое объясняет.

– Что, например?

– Ну... Потребность человека в любви. И не только в любви – даже в обыкновенной дружбе... Не потому ли нам отвратительно одиночество, что в глубине души мы не желаем быть отдельными существами? Отдельными друг от друга. Что если мы невольно скучаем по тем временам, когда все мы были единым целым – тем самым морем, к примеру, о котором толковал этот ваш удивительный боцман? Вы не задумывались об этом?

– Не приходилось, Ваше Императорское Высочество. Мне кажется, нам пора наверх. Скоро к обеду свистеть будут.»

Подписывайтесь на «АН» в Дзен и Telegram