Бывают странные забвенья. Забывают книги, имена, события, чтобы потом вспомнить и ахнуть: «Ну как же без этого! Ну почему же!» Нечто подобное произошло и с перестройкой, хотя она сильно повлияла на всех нас и стоила жизни Советскому Союзу. Но эта краткая эпоха пролетела так стремительно, увлекая в пропасть целую цивилизацию, что отечественная литература даже не успела толком её рассмотреть, как человек, стоящий на платформе, не успевает разглядеть на вагоне табличку, объясняющую, куда пронёсся курьерский.
ХХХ
–Геннадий Павлович, звонят из румынского посольства, – сообщила по селектору Ольга.
– Чего хотят?
– На приём приглашают.
– Когда?
– Через неделю. Пойдёте?
– А что у них там?
– Праздник мамалыги.
– Пойду.
– С женой? – лукаво уточнила секретарша.
– Болеет.
Буйную Ласскую на приёмы он больше с собой не брал. Она спьяну обозвала чёрной обезьяной сенегальского военного атташе, увешанного орденами и увитого аксельбантами, что твой священный баобаб. Африканец невольно налёг на Маринину грудь, потянувшись за канапе. Хорошо ещё вином в рожу не плеснула – с неё станется. Вышел местный международный скандал, хотя, сказать по совести, расплюснутая физиономия негра была и вправду цвета солдатского гуталина.
Прежде Скорятин любил приёмы. Однажды Исидор, всегда ходивший в посольства со своей Элиной Карловной, был срочно призван на Старую площадь и второпях сунул Гене приглашение на две персоны в Спас-хаус – резиденцию американского посла. Что тут началось! Жена вытряхнула из шкафа все платья, нервно их мерила, всхлипывая: «Боже, мне нечего надеть, я голая, как лимитчица!» Спецкор и сам битый час простоял у зеркала, выбирая галстук и свирепея из-за того, что на каждой брючине у него оказалось по две стрелки. Увы, домоводством Ласская не увлекалась, выросла с прислугой Тусей, которая ещё в Днепропетровске была няней при Кире Семёновне. Туся умерла за год до появления Гены в Сивцевом Вражке и, угасая, плакала, что не доживёт до «Мариночкиной свадебки». Тёща каждый год проведывала её могилку в Котляках. Надо сознаться, сам Скорятин, несмотря на рабоче-крестьянское происхождение, тоже лишний раз за молоток не брался. «Бахарь – не пахарь!» – вздыхала бабушка Марфуша. Как ни странно, умельцем на все руки был ябедник О. Шмерц. Просвещая любимого племянника относительно невыразимой древности и несравненной мудрости еврейского народа, он мог заодно полочку привинтить и отвалившуюся плитку в ванной приладить.
К жёлто-белому особняку на тесной московской площади, спрятанной за стеклянной ширмой Нового Арбата, выстроилась длинная очередь. Однако этот хвост ничем не напоминал злобные совковые стойбища возле тогдашних магазинов, где для плана выбросили в продажу дефицит. Это была вереница друзей-приятелей, праздничное шествие избранных, которое вдруг остановилось, упёршись в ажурные кованые ворота, где рослые морпехи внимательно проверяли приглашения и вежливым кивком разрешали войти. Нарядные стояльцы были знакомы между собой, радовались встрече, делились новостями. Наши люди обнимались, хлопали друг друга по плечам. Иностранцы вежливо соприкасались щеками, предъявляя белые рекламные улыбки. В очереди там-сям мелькал парчовый пиджак громкого поэта, вроде бы снова надерзившего в верхах. Лысый актёр, женатый на дочке члена Политбюро, жутким шёпотом по секрету докладывал интересующимся о полном маразме последних геронтократов, которых Горбачёв постепенно выдавливал из Кремля. Озабоченные хельсинкские тётки во главе с совестью русской интеллигенции Антоном Королёвым прямо тут, на ходу, правили, собачась, открытое письмо мировой общественности, чтобы вручить петицию американскому послу.
Угрюмый авангардист, недавно прославившийся тем, что вписал в «Чёрный квадрат» кроваво-красные серп и молот, объяснял, что в шедевре Малевича главное – не прорыв в навий мрак антимира, а криптограмма извилистых кракелюров, трещинок, покрывших сеткой великое полотно. В этих на первый взгляд случайных сплетениях зашифрована судьба человечества, в том числе и посмертная.
– Можно записать? – с трепетным акцентом спросил кто-то из иностранных журналистов.
– Валяйте! – разрешил живописец.
Наконец достигли заветных дверей, и Гена опасливо протянул тиснёное приглашение, из которого с каллиграфической однозначностью следовало, что на приём «просили пожаловать г-на Исидора Шабельского с супругой». Скорятину казалось, подлог непременно обнаружат и его с женой позорно выведут из высокой очереди, а все будут смеяться над самозванцами. Но морпех приветливо кивнул: «Welcome!» И они вошли под заветные своды, где удивительно сочетался вылизанный русский классицизм с дарами заокеанской цивилизации. Рядом случился опальный писатель Редников, в ту пору завсегдатай приёмов. Лет десять-пятнадцать назад он сочинил роман «Центровые» о проститутках, работавших на КГБ. Книгу перевели на восемь языков, изучали в Оксфорде, но в СССР она была под запретом.
– Ты знаешь, что бал сатаны был именно здесь, в Спас-хаусе? – спросил потаённый прозаик.
– Это точно?
– Не сомневайся.
Они медленно шли вдоль шеренги посольских начальников, встречавших гостей, обменивались лёгкими рукопожатиями и краткими приветствиями. Посланник народной дипломатии, Гена кланялся, как китайский болванчик, представлялся и жалел, что не завёл ещё визитных карточек, которые были даже у рыжего попа-расстриги Ягунина, зачем-то сюда приглашённого. Он озирался вокруг с явным презрением к результатам шестидневной трудовой вахты Творца.
– Скорятин, – повторял спецкор. – Еженедельник «Мир и мы»…
– О «Ми-р-р и ми!» – воскликнул очкарик, стоявший в шеренге последним, видимо, атташе по культуре. – «От гласности к согласности»! О-ч-чень хорошо!
Американец, с трудом перекатывая во рту русские слова, произнёс название нашумевшей Гениной статьи о наступлении врагов перестройки. Гордясь, «золотое перо» «Мымры» повернулось к Марине, чтобы поведать о своей мировой славе, но жену волновало совсем другое.
– Боже, какое платье! – шептала она, кивая на загорелую даму, выпиравшую голыми плечами из тугого шёлкового кокона. – А я как дура вырядилась!
В центре большой белой залы стоял длинный стол с огромным ледяным орлом, широко распахнувшим крылья и вцепившимся когтями в скалу, сложенную из раскрытых устричных раковин. Каким-то чудесным образом к орлу вместо перьев прицепили крупные розовые креветки. Справа от царь-птицы изогнулся на блюде полутораметровый копчёный угорь, а слева разинул зубастую пасть лосось, тоже не мелкий. Между ними теснились тарелки с закуской помельче: оливки, колбасы, сыры… Гена снял с подноса широкий гранёный стакан с виски и хотел было закусить, но его увлёк своими новыми стихами громкий поэт. Отбивая ритм палочкой с шашлыком, он декламировал в ухо спецкору:
Уморивших голодом Вавилова,
Мандельштама заживо
сожравших,
Никогда злодеев не помилую
Пол моей страны
пересажавших!
Когда мятежный мэтр закончил читать, как оказалось, поэму, креветки разошлись по желудкам избранных. Сиротливо оплывал ощипанный ледяной орёл. От рыбин остались только удивлённые головы, а из пустых устричных раковин торчали окурки. Бедный спецкор решил хотя бы выпить под не доеденный кем-то сыр, но едва прицелился к новой порции виски, как его подхватил под руку немецкий журналист, свободно говоривший по-русски. Он завёл речь о том, что с приходом в МИД изумительного грузина Эдуарда Шеварднадзе на место буки Громыко, которого на Западе прозвали «Мистер Нет», пахнуло наконец свободой и новым мышлением. Скорятин на всякий случай кивал, недоумевая, какой ещё свободы ждут простодушные западники от бывшего шефа грузинского КГБ. Чудаки! Будучи в Тбилиси, Гена вдоволь наслушался шепотов о тайных злодействах «белого лиса».
Когда наконец удалось отвязаться от немца, кончилась и выпивка. Зал почти опустел. Марина щебетала по-английски с узколицым рыжим британцем. Пьяный авангардист объяснял смуглой официантке, собиравшей на поднос объедки, что «Чёрный квадрат» – дурилка для лохов, мазня недоумка, игравшего в революцию формы.
– Если ты революционер, сначала нарисуй цветок так, чтобы пчела ошиблась! Верно?
– Yes, yes, – кивала мулатка, ничего не понимая.
– Ты вот что, гогеновка, забегай ко мне в мастерскую на Покровке. Я с тебя такую «нюшку» спишу – старик Энгр в гробу перевернётся! Только не брейся! Не люблю.
Со временем Гена освоился в свете. Фуршетному мастерству он учился у правозащитников. Те неведомым образом угадывали, откуда должны вынести поднос с новыми закусками, всегда первыми оказывались у жратвы, набирали в тарелки с верхом и умели в одной руке уместить сразу несколько бокалов вина или рюмок водки. Наевшись и напившись, они начинали ко всем приставать с разговорами о бесправии советских заключённых, повествуя об узниках с таким надрывом, словно во всех других странах за сидельцами ухаживали, как в цековском санатории.
Спецкор тоже намастачился первым пробиваться к ледяной горке с устрицами, добывать тарталетки с гомеопатическими порциями чёрной икры, вырывать лучшие куски жареного барашка и ухватывать самый экзотический десерт. Он усвоил, что первыми заканчиваются коньяк и шампанское, следом – виски и красное вино, а водку наливают до конца. От ненужных разговоров Гена теперь уходил со скользким изяществом вьюна: «Минутку, коллега, я только отдам жене ключи от машины!» И поминай как звали!
Но лучше всех было Марине. Она оказывала магическое действие на официантов – халдеи наперебой подносили ей самое вкусное, следили, чтобы её бокал никогда не пустовал. Хороша была, молода, магнитила мужиков, особенно во хмелю, – только по утрам мрачно замечала в зеркале мешки под глазами. Пожалуй, тогда и начался её гиблый роман с алкоголем. У жены завелись подружки, сотрудницы посольств и супруги дипломатов, что немудрено. Во-первых, она свободно трещала по-английски: спецшкола есть спецшкола. Во-вторых, её новые приятельницы были с той же грядки, хоть из разных стран: такие же взгляды, прищуры, ужимки, усмешки, даже мужики им нравились общие, и они коллективно млели от американского репортёра Энди Кохандрецкого, похожего на грустного дятла. Впрочем, одна из подруг – Юдит оказалась лесбиянкой, и как-то Ласская, готовясь ко сну, со смехом рассказала, что та пыталась назначить ей свидание.
– Может, попробовать? – мечтательно спросила жена.
– Попробуй, – кивнул он, уже зная о её шашнях с Исидором.
Как-то у «фиников» Гена познакомился с Арвидом Метисом – советником эстонского посольства. Тот поначалу держался величаво, будто полпред Римской империи периода расцвета, но потом выяснилось, что он закончил журфак в год, когда Гена туда поступил. Арви сразу очеловечился, утратил даже протяжно-снисходительный акцент. Они выпили за студенческую вольницу, стали вспоминать преподавателей и, конечно же, всеобщего любимца Гриву – Григория Васильевича Соболя, читавшего курс эстетики. Доцент в самом деле носил на голове настоящую гриву, был вольнодумцем и пострадал за свои взгляды. Соболь утверждал, что партийность, как и классовость, не всегда была присуща искусству, которое возникло ещё в доклассовых пещерах. Эту простую и очевидную мысль почему-то наотрез отказывались принимать наверху, особенно Суслов, видимо, полагая, будто кроманьонец, рисуя мамонта на камне, выражал интересы пролетариата эпохи палеолита. Идеологические начальники и кураторы постоянно устраивали Гриве выволочки в прессе, на конференциях и собраниях, он горячился, доказывал, взывал к Энгельсу (Маркса не любил за русофобию), поссорился с научным миром, получил партийный выговор, загремел в больницу и с тех пор лекций, к огорчению любивших его студентов, не читал. Вот и скажите: стоило травить человека из-за чистоты марксистских догм, которые вскоре выбросили на помойку, как диван, обжитый неуморимыми тараканами? Но, несмотря на любовь к чужому инакомыслию, в цивилизованные посольства Гриву не приглашали, так как после 1991-го он вдруг объявил, что марксизм хоть и не всесилен, однако другие социальные теории рядом с ним подобны бабушкиным очкам в сравнении с телескопом.
Зато Гена приметил как-то на приёме другого своего преподавателя – профессора Шарыгина: истматик жадно грыз хвост лангуста. Его лекции были, помнится, унылы, как застолье диабетика. Но вдруг партия шумно отказалась от монополии на власть, а это то же самое, как если бы шофёр объявил пассажирам: «Ну теперь, граждане, поведём автобус вместе!» Чем кончилось – известно. Шарыгин вскоре разразился в «Мымре» статьёй, где всерьёз доказывал, что три составные части марксизма – это каннибализм, копрофагия и ксенофобия. Слава настигла смельчака немедленно. Скорятин сделал вид, будто не узнал своего преподавателя. Но сам-то он чем лучше профессора? В августе 1991-го парторг Козоян ходил по редакции с мусорной корзиной, и все (Гена тоже) бросали в неё партбилеты. Галантер, правда, попытался (мало ли что!) скинуть похожее удостоверение члена ДОСААФ, но его сразу разоблачили. Исидор же прямо на планёрке прикурил от своих большевистских корочек гаванскую сигару. Веня Шаронов сочинил стихи:
Прощай, пурпурная книжица
и членская лабуда!
Тебя, как никчёмную ижицу,
выбрасываю навсегда.
Все хохотали, было очень смешно! А теперь задумаешься: стоило ли выбираться из-под тёплых привычных ягодиц тётушки КПСС, чтобы угодить под костлявую, вечно ёрзающую задницу Кошмарика?
Гена по приглашению Арви ездил в Тарту с лекциями о свободе слова, которой нет и быть не может, ибо каждый считает свободой своё право говорить то, что хочется, и не слышать того, с кем не согласен. Отсутствие одного из этих прав воспринимается как цензура. А ведь предупреждал Танкист. Как в воду глядел борец с долгоносиками на родных нивах!
…Однажды по фуршетным рядам пробежал шёпот: «Сахаров, сам Сахаров приехал!» В расступившейся, как море перед Моисеем, жующей толпе показался седенький задохлик с прощающей улыбкой. Его сопровождала рыжая Боннэр, похожая на усача-конвоира. Академик выпил рюмочку, ожил и зашелестел какую-то общечеловеческую напраслину про Советский Союз. А разве плохая была страна? Нет, вовсе даже не плохая…
Возглавив «Мымру», Скорятин ходил на приёмы как на работу, взором профессионала сразу угадывал, какова будет сегодня кормёжка и сколько запасено спиртного, определял, кто из гостей пришёл выпить, закусить и поболтать, а кто находится при исполнении. Он избегал прилипчивых атташе, которые старались втянуть в какой-нибудь мутный разговор, а потом вглядывались в тебя с прищуром доктора, ищущего нужный диагноз. Из раза в раз повторялось одно и то же: солидная публика, пообщавшись, расходилась, следом, доедая десерт, разбегались любители пожрать-выпить на халяву. И только былые диссиденты под ненавидящими взглядами официантов продолжали во хмелю спорить у запятнанных столов о том, на сколько лимитрофов надо распилить Россию для всемирного спокойствия.
Бывая на приёмах без жены, Гена иногда флиртовал, и небезрезультатно. Однажды шаткая экзальтированная дама с неясным гражданством вызвалась подвезти его домой на своём маленьком «рено», но, едва сели в машину, затряслась и припала к нему с жадным всхлипом, словно питалась исключительно мужским семенем. Столкнувшись через месяц на новом приёме, оба сделали вид, что не знакомы.
Теперь, закусив и взяв бокал, Скорятин, избегая пустых разговоров, шёл осматривать недоступные прежде хоромы посольств, расположенных обычно в особняках начала века. В молодости, гуляя по Москве, он часто останавливался возле этих каменных грёз в стиле «модерн» с затейливыми эркерами и башенками, островерхими чешуйчатыми кровлями, стрельчатыми или извилистыми оконными переплётами, мрачными лепными маскаронами, майоликовыми фризами и округлыми углами. Среди примелькавшихся столичных строений они завораживали как оранжерейные диковины, объявившиеся в луговом простоцветье. Впрочем, эти странные дома обыкновенно были полускрыты высокими заборами с автоматическими воротами, а возле металлических будок топтались скучающие милиционеры. Иногда створки медленно открывались – и оттуда, из ухоженного внутреннего дворика выезжал чёрный лимузин с гербовым флажком. За зелёным сумраком стёкол угадывался гордый силуэта посла.
Скорятин бродил по доступным комнатам запретных зданий, дивясь выдумке зодчих и декораторов, а главное – бесшабашному богатству людей, строивших такое перед самой революцией. Они и не подозревали, что скоро смекалистые комиссары, перенеся с испугу столицу из протокольного Питера в распустёху-Москву, расквартируют по декадентским особнякам посольства держав, нехотя признавших Советскую Россию. Почему именно там? Очевидно, из-за новейших по тем годам житейских удобств, включая ватерклозеты. Не краснеть же перед Европой!
От автора
Мои ранние повести – «Работа над ошибками», «Апофегей», «Парижская любовь Кости Гуманкова» – рассказывают как раз о той поре. И всё-таки современники стоят слишком близко к мчащемуся поезду эпохи, они многого не видят и не понимают. Всё это приходит позже. Спустя четверть века мне захотелось написать о том странном времени, проследить судьбы «грандов гласности» и «прорабов перестройки», распутать узлы, завязавшиеся тогда и разрубленные только теперь. Вот почему действие романа происходит в двух временных планах – сегодня и в 1988 году. Как-то само собой получилось, что главный герой оказался журналистом, борцом за свободу слова, он из тех, кто сыграл немалую роль в изменении участи огромной державы. От таких многое зависело. А вот от чего и от кого зависели они? Чем всё-таки была перестройка – прорывом, светлым помрачением или направленным взрывом, растянувшимся на шесть лет?
Впрочем, мой роман, что следует из названия, о любви, о вечном поиске счастья. Так уж устроены мои мозги, мне обязательно нужно рассказать обо всём, что окружает двоих, падающих в пропасть взаимных объятий. Если мне когда-нибудь доведётся писать, например, о любви, вспыхнувшей между мужчиной и женщиной, которые летят к Марсу, я обязательно поведаю и об устройстве космического корабля, обычаях космоплавания и покрою гневной сатирой технический персонал, забывший докрутить на Земле пару гаек, из-за чего звездолёт теперь несётся к Венере. Потом, конечно, влюблённые сорвут с себя скафандры и предадутся страсти, кувыркаясь в невесомости, а критика снова обвинит меня в излишнем эротизме. Но в 60 лет такой упрёк даже приятен.
Роман «Любовь в эпоху перемен» выйдет в августе в издательстве АСТ.
Юрий ПОЛЯКОВ